Дихотомия «Свой/Чужой» и ее репрезентация в политической культуре Американской революции - Мария Александровна Филимонова
В Англии чай вошел в моду еще в XVII в. По оценке Адама Смита, в 1770х гг. Ост-Индская компания только для потребления англичан ввозила ежегодно чая на 1,5 млн ф. ст.; еще столько же попадало на Британские острова контрабандой[484]. Как и жители метрополии, американцы не на шутку увлекались чаем. Даже рабы в Маунт-Верноне имели в своем нехитром хозяйстве чайник и чайные чашки[485]. В 1770-х гг. легальный и контрабандный импорт чая в колонии составлял более 200 тыс. фунтов стерлингов в год; каждый американец ежегодно выпивал более фунта чая[486]. В семьях среднего класса и колониальной элиты чаепитие превращалось в ритуал. Стаффордширская керамика, чай Bohea (дешевый сорт чая) с тростниковым сахаром, серебряные ложечки и тонкие скатерти создавали англизированную атмосферу чаепития.
Именно поэтому налог на чай ощущался довольно болезненно. В 1773 г. парламентом был принят Чайный акт, который давал английской Ост-Индской компании монополию на беспошлинный ввоз чая в колонии. Инициаторы Чайного акта рассчитывали лишить американских контрабандистов, ввозивших чай из Голландии, возможности конкурировать с легальной английской торговлей.
В ответ на Чайный акт американские патриотические организации приняли решение вообще не допускать его выгрузки в колониях. Филадельфийские «сыны свободы» угрожали вывалять в смоле и перьях первого же лоцмана, который приведет в городской порт корабль с грузом чая[487]. В Чарльстоне чай все-таки был выгружен. Южнокаролинцы восприняли событие с внешним добродушием. Никто не бросал чай в море, никого не угрожали вывалять в смоле и перьях. Но желающих заплатить налог на чай и продать его в Южной Каролине не нашлось, и весь груз сгнил в кладовых[488]. Массачусетский лоялист Д. Леонард иронизировал: «Несчастный чай сделался партийным паролем»[489]. В лексиконе патриотов напиток нередко обозначался как «ненавистное зелье» (detested herb).
А в Бостоне 16 декабря 1773 г. произошло знаменитое «чаепитие». В бостонскую гавань полетели ящики со всеми популярными тогда сортами чая. Отчет о «чаепитии», помещенный в «Massachusetts Gazette», гласил: «Они (патриоты. – М.Ф.) так рьяно взялись за уничтожение этого продукта, что за три часа взломали 342 ящика – полный груз этих кораблей – и выбросили содержимое в док. Когда поднялся прилив, в волнах плавало столько разбитых ящиков и чая, что поверхность воды была покрыта им от южной части города до Дорчестер-Нек. Чай также прибивало к берегу»[490]. «Boston Gazette» благоразумно подчеркивала, что «ни кораблям и никакой другой собственности [кроме чая], не было причинено ни малейшего ущерба»[491]. Как выяснилось впоследствии, было уничтожено 240 ящиков Bohea, 60 – Singlo, 15 – Hyson, 10 – Souchong, 5 – Congou[492].
Мерси Отис Уоррен посвятила событию оду в духе классицизма, в которой говорилось:
Роскошь враждою засеяла мир первородный!
О, полубоги, в решеньях вольны и свободны,
Помощь Салации мощной рукой направляя,
Вы заварили моря драгоценного чая!
Западный бриз восхищенно струил ароматы,
Боги воды ими были блаженно объяты[493]…
Известен эпизод, который приводит в одном из писем к жене Дж. Адамс: «Думаю, я забыл рассказать тебе один анекдот. В первый раз я прибыл в эту гостиницу уже к вечеру, проскакав не меньше 35 миль. “Мадам, – сказал я хозяйке, – может ли утомленный путешественник освежиться чашкой чая, если этот чай ввезен путем честной контрабанды и за него не платили налогов?” “Нет, сэр, – ответила она. – В моем заведении отказались от всякого чая. Но я могу сварить вам кофе”. Так что я теперь пью кофе каждый вечер и переношу это очень хорошо»[494]. В похожей ситуации оказался английский путешественник Николас Кресуэлл. Он встретил 1775 г. в Александрии (Виргиния). Колониальное рождество показалось ему скромным, зато его впечатлил бал по случаю Двенадцатой ночи. В частности, он отмечал угощение: «Пунш, вино, кофе, шоколад, но никакого чая. Эта трава запрещена»[495].
В марте 1775 г. в Провиденсе состоялась целая процессия. Патриоты сжигали в огромном костре запасы чая и лоялистские листовки, стирали слово «чай» с вывесок. Торжественно звонили колокола[496]. В чайных бойкотах активно участвовали американские женщины. 31 января 1770 г. 412 жительниц Бостона подписали решение отказаться от чая. Через три дня к ним присоединились еще 126 юных патриоток[497]. В 1774 г. пятьдесят женщин из Идентона (Северная Каролина) подписали петицию, в которой обязывались поддержать решения депутатов своей провинции о бойкоте чая, одежды, сахара и рома, импортировавшихся из Великобритании или Вест-Индии[498].
Однако с началом Войны за независимость чайный бойкот утратил актуальность, и чай вновь занял почетное место на столах американцев. Маркиз де Шастеллю сообщал: «Я был приглашен к полковнику Блэнду выпить чаю, иначе говоря, посетить собрание, очень похожее на conversazzioni[499] в Италии, поскольку чай здесь заменяет rinfrecso»[500].
5.5. «Английские финтифлюшки»
Д. Юм определял роскошь как «изощренность в удовольствиях и жизненных удобствах»[501]. Вопрос об экономической функции роскоши вызвал в просвещенческой литературе целую дискуссию. Монтескье полемически доказывал, что развитие роскоши поощряет трудолюбие народа и потому благоприятствует демографическому подъему и могуществу государства[502]. Примерно такой же точки зрения придерживались Б. Мандевиль, С. Джонсон[503]. Но с точки зрения этики ситуация выглядела совершенно иначе. Классическое выражение осуждения роскоши можно найти у Ж.Ж. Руссо[504]. Экономисты, подобно Адаму Смиту, могли рассуждать о том, что роскошь создает потребительский спрос и тем самым обеспечивает плату за труд большого количества рабочих, занятых в соответствующем производстве[505]. Но тот же Адам Смит в качестве теоретика нравственности ассоциировал развитие роскоши с развращением нравов[506]. Такова была общая позиция английских проповедников морали. Обычным было противопоставление импортной модной продукции и истинно британской манеры одеваться, более близкой к природе. Так, некий английский моралист сетовал на своих соотечественниц, слишком охотно заимствовавших иноземные моды. Шляпники, портнихи, мастерящие мантуи, куаферы достигали того, что «наши элегантнейшие собрания кажутся полными иностранок»[507]. Т. Смоллетт желал британцам набраться «антигалльского духа» и «не бояться являться на люди в доморощенном английском платье»[508]. Признаком щегольства считались импортные ткани и украшения. Памела в романе Ричардсона носила мантую из «деликатного зеленого шелка» и французское ожерелье; надев все это и взяв веер, девушка